Ждем-с! И Пушкинский! И театральный!
А гений и злодейство – две вещи несовместные.
Не правда ль?
Какое это счастье – иметь в «земляках» Александра Сергеевича Пушкина! Видеть Михайловское во всякую пору, воспетую им: и когда «октябрь уж наступил», и когда «зима, крестьянин торжествуя» (и улыбнуться – как ён язык-то псковский чуя!), и в «наше северное лето – карикатуру южных зим»! И радоваться перевалившему уже на пятый десяток Пушкинскому празднику поэзии и ежегодно ворчать на него. И вот опять, уже как пятнадцать лет, в начале февраля ждать в гости Пушкинский театральный фестиваль.
Высокое преимущество старости – я был на всех праздниках поэзии (и ближе к лету мы поговорим об этом), и на всех театральных. И смотрел, смотрел ненасытно спектакли Ю. Любимова и Г. Тростянецкого, А. Васильева и П. Фоменко.
Сколько мы видели «Борисов» от академического вполне МХАТовского ефремовского до «двубортного», острополитического, прямо из окошка телевизионных новостей спектакля Деклана Донелана. И сколько «Пиковых дам» - и робко почтительных, и прямо с тенью безумия Обуховской больницы, где сидит несчастный Германн. И сколько «Маленьких трагедий»! Как забыть брызнувшие костяшки бухгалтерских счетов, когда исчисляемая ими в спектакле Э. Някрошюса сальериевская музыка смолкла, и завистник хватил ими об пол! И как не опечалиться, что больше не увидишь мальчика-Моцарта (И. Дель из рязанского городка Скопина), открывавшего при первом появлении на сцене под «битлов» что-то дискотечное, счастливо моцартианское, чудно верное – мальчик вырос, и спектакль стал невозвратим.
А «пожар» творческих лабораторий, где непременно схватятся В. Непомнящий и С. Фомичев, и так же непременно по-разному взглянут на вчерашний спектакль В. Кошелев и С. Рассадин. О, тут была своя горячая драматургия! И я почти без шутки говорил, что пора эти заседания перенести из конференц-залов на большую сцену. И зритель впервые увидел бы театр пушкинской мысли, ее живое рождение и острую современность. И оценил бы счастливый артистизм старых пушкинистов, которые за десятилетия чтения пушкинских текстов сами сделались едва ли не пушкински свободными в игре и отваге, в озорстве и импровизации.
Всякий бы спектакль и всякое слово на лаборатории перебрал, чтобы еще раз побыть в радостной атмосфере фестиваля, скрасить пасмурные дни за окном воспоминанием праздничного света. Но существеннее поговорить о другом. Ведь эти «Борисы» и «Капитанские дочки», и «Моцарты» не от прихоти режиссерской были так различны. И не из постмодернистского щегольства, например, Деклан Донелан заставляет Самозванца провести вполне телевизионное, рекламное ток-шоу перед походом на Русь (авось, посмотрит Совет Европы и оценит?) «Литва и Русь, вы, братские знамена…», «Вины отцов не должно вспоминать; приближься, Курбский. Руку!», «Мужайтеся, невинные страдальцы», «Что вижу я? Латинские стихи! Стократ священ союз меча и лиры»...
Камера насилу успевает за бойким соискателем власти. И по тому, как он играет Отечеством и памятью, и как тащат в схиму Бориса, как при заказном убийстве, мы уже видим, что опять будут тщетны надежды Пимена, что кто-то прочтет его хроники и сделает разумный вывод. И что потомки будут умнее и, закрывая летописные своды, «своих царей великих поминают за их труды, за славу, за добро, а за грехи, за темные деянья Спасителя смиренно умоляют». А только некому у нас слушать старого монаха. И мы больше пленяемся решительностью Бориса, смеемся, как в одном из спектаклей боярин Мосальский восходит на мавзолей и оттуда зовет народ кричать «Да здравствует царь Димитрий Иванович!» А в другом Самозванец является к Мнишек в майке команды «Динамо», по которой мы вместе с ней должны прочитать в этом «Д» на груди – царственное Димитрий.
Но мы не собираемся славить царей за лучшее и молиться об их заблуждениях. А ведь никакого воображения не надо, чтобы понять, что когда бы Ленин (простите мне это детское допущение), подхватывая и храня лучшее, молился о грехах Николая, а Сталин, оценив святость порыва, молился о заблуждениях Ленина, а Хрущев, благодаря Сталина за великую Победу, судил бы с печалью и гневом за безумие ГУЛАГа и далее, далее, а там и всякий мэр и губернатор вместо поношения предшественников подхватывал бы их лучшее, то мы давно были бы первой державой мира, а не самой большой жалобщицей по Страсбургским судам.
Пушкин догадался об этом в 25 лет, отчего Николай и звал его «умнейшим человеком России». А нам вот уже скоро двести лет после Александр Сергеича всё не хватает ума дорасти до этого простого рецепта величия (наверно, потому, что уж очень он прост и «ребячлив» для всегда правых и трезвых наших политиков). Или хоть извлечь этот рецепт из пушкинского текста и осознать его вместо того, чтобы озорничать на бутафорских мавзолеях. И опять я жду «Бориса» и радуюсь, что он еще впереди, как и наше взросление.
И жду новых Сальери. Моцартов новых не бывает. Они, как свобода и счастье, всегда одни в небесной красоте. А Сальери – те да! Как он был каменно тяжек у В. Рецептера, как вязко пытался убедить нас в тупой своей правоте. И как страшен у Э. Някрошюса, когда выдергивал струну рояля, словно ненавистное сердце соперника, и она свистела над его головой, как его стон, и немая тоска, и как Божье возмездие. И как торопился он снять гипсовую маску с еще живого Моцарта, чтобы скорее сделать его безопасным культом, иконой, памятником, но не живым, не живым… И как торжествовал в Саратовском ТЮЗе, диктуя умиленной секретарше свою «автобиографию («родился я с любовию к искусству») такой добротно застегнутый, как какой-нибудь во всем и навсегда правый первый обкомовский секретарь…
Чудесно неожиданна была сцена, прихваченная режиссером для его целей в «Каменном госте» для вящей победы Сальери, когда к нему, такому правому, выходит каменный гость: «Дай руку мне». Ага, думаем, попался, голубчик! На Гостя-то и глаза поднять боязно в его тяжком афганском камуфляже и каске с каким-то ракетным орудием поперек груди. Человек-гора, одним видом раздавит. Но Сальери спокойно пожимает страшную руку, и бедный Командор сдувается, как лопнувший детский шарик, и стекает на пол кучей тряпья. На кого руку поднял! На правоту расчета, на железную алгебру над детской гармонией. Тут уж смех-то был и страшноват. Тут уж подлинно подтверждалось желанное Сальери, что правды нет не только на земле, но – правды нет и выше!
Тут уж и у Пушкина сходила улыбка с лица, и он взглядывал на нас с тревогой. Не готовы ли мы сдаться, не умея справиться с его царственно простым и оттого неподъемным финалом, когда Бог сражает земную и на земле норовящую навсегда восторжествовать «правоту» поражающим Сальери прозрением (не убеждением – логикой тут ничего не берется – а именно мгновенным прозрением), что всё, на что его такая убедительная и человеческая «правота» ставила, – пустое перед небом? Это как неотменимое обезоруживающее вторжение веры в самоуверенный рассудок. Этого никакому Сальери не поднять. Да и нам, признаться, не легче – сыграй-ка на сцене веру!
И мы бы, наверное, сдались, и все так и оставались с победой Сальери (а он побеждал искренним страданием и у великих – у Яхонтова, у Симонова, у Смоктуновского – у всех, кто пустил его в сердце), если бы помянутый мной мальчик-Моцарт из рязанского Скопина уже после своей сценической «смерти» не бросался на шею подавленному убийце со счастливым криком «Конец трагедии!» и тем не восстанавливал летучую Божью правду в вечных ее правах. И не побеждал зло своим светом окончательно.
Опять и опять сходятся в Пушкинском фестивале земное и небесное. Земное, малая «злоба дня», конечно, как всегда, перевешивает (телевизионное-то окошко со «Школой злословия» – только «ручное зеркальце» общего зла). Побеждают пустая игра, соревнование честолюбий, и всё посмеивается дьявол эстетики над ангелом этики. Кто нынче помнит, что театр – это трибуна, школа, «увеличивающее стекло, а не отражающее зеркало». Засмеют! Как Пушкин приди-ка сегодня в любую редакцию со стихами «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы…», сбегутся посмотреть: «Ты откуда, мальчик? Не из Советского Союза?» Какая честь, какая Отчизна?
И за время фестивалей хватало не только с мавзолея возглашаемых злодейств или Германов – советских офицеров, но и Пушкин настоящей обезьяной (без метафоры) летал над залом в щегольском цилиндре, шарилась в гусарских постелях Идалия Полетика, копошились в пушкинском открытом черепе толкователи вроде нашего брата. Всего хватало.
А все-таки над Пушкиным не потешишься. Он со своим шестисотлетним дворянством и двенадцатью святыми в роду спокойно отряхивает забавников и напоминает о свете нашей души. Правда «выше» – на несчастье неизживаемых Сальери – есть! Никуда не девалась.
И в этом – победа и служение фестиваля, его старинное пушкинское дело. Отчего мы и ждем его всегда с новым нетерпением – взглянуть в это при всех капризах на глубине не умеющее лгать зеркало – где мы сейчас? Всё ли наш корабль «в недвижной влаге» или вот-вот паруса надуются, ветром полны, и громада двинется…
Ах, надежда, надежда! Да уж и устали мы на цыпочках-то стоять в ожидании. Пора бы и в путь!
Валентин КУРБАТОВ.